Афанасий Фет очень любил плевать на Университет.
Вот едет он по Москве, стишок сочиняет, увидит вдруг знакомое здание, велит кучеру остановиться, откроет окно кареты, плюнет (слюна так далеко не долетит, упадет на круглую московскую землю, спугнет галку), вытрет варежкой рот, крикнет кучеру «Пшел!» и едет дальше, довольный.
Ну был у него в его поэтическом запасе такой символический жест. Нам ли осуждать певца «Вечерних огней»? Не нам! Вот и близко его знавшие тоже не осуждали.
«Чудит барин! — скажет кучер на кухне, попивая чай из блюдечка. — Опять на Университет плюнул! Неспроста!» «Да уж, наверное, есть за что!» — ответит кухарка Дарья.
И, как всегда, окажется права.
Да, Афанасий Афанасьевич не любил либералов, не любил Университет, хотя там и проучился шесть лет, и вообще не любил демократии.
И ему было за что ее не любить.
В год своего семидесятилетия Фет напишет стихотворение «На качелях», которое, конечно же, гениально.
Вот оно.
И опять в полусвете ночном
Средь веревок, натянутых туго,
На доске этой шаткой вдвоем,
Мы стоим и бросаем друг друга.
И, чем ближе к вершине лесной,
Чем страшнее стоять и держаться,
Тем отрадней взлетать над землей
И одним к небесам приближаться.
Правда, это игра, и притом
Может выйти игра роковая,
Но и жизнью играть нам вдвоем. —
Это счастье, моя дорогая.
Расстроенный Фет пожалуется Полонскому: «Сорок лет тому назад я качался на качелях с девушкой, стоя на доске, и платье ее трещало от ветра, а через сорок лет она попала в стихотворение, и шуты гороховые упрекают меня, зачем я с Марией Петровной качаюсь».
Но в партере уже безостановочно шикали. А некоторые, особо равнодушные, уже встали и шли в буфет. Зал катастрофически пустел.
Но больше всего расстроил Афанасия Афанасьевича писатель Федор Достоевский. Тот написал о нашумевшем (во всех смыслах) лиссабонском землетрясении и спросил с присущей ему обостренной нервностью: что, дескать, делать с португальским поэтом, напечатавшим в эти роковые дни что-нибудь вроде следующего: «Шепот, робкое дыханье, трели соловья»?
И сам же ответил: «Через сорок лет — памятник. А сейчас? А сейчас — казнить!»
И Афанасия Афанасьевича казнили. Попросту забыв.
Ну бегает там какой-то малахольный душитель свобод, прижимистый кулак и крепостник, распекает работника Семена, из-за которого он потерял 11 рублей, и проклинает мужиков, гуси которых зашли в его, сатрапа и осколка прошлого, пшеницу. Гуси-гуси, га-га-га! Жаль, что только гуси, надо было ему туда еще и свинью подложить!
То «Шепот, робкое дыханье» в разгар лиссабонского землетрясения, то гуси — в момент освобождения крестьян. Умел Афанасий Афанасьевич быть своевременным! Этого у него не отнять.
Но отняли и это.
Последним бастионом был Лев Толстой, долгие годы Фета поддерживавший. Но теперь он, увлеченный своими новыми идеями, постепенно начинает внутренне отстраняться, а потом и вовсе заявляет в дневниках, что ему надоела его, Фетова, болтовня. Переписка, длившаяся несколько десятилетий, иссякла. Теперь уже Фет бесповоротно один.
Но не знал Афанасий Афанасьевич, что однажды его времена вернутся! Что слово «либерал» станет ругательным. Желание поступиться свободами — приемлемым. Право на личное мнение — сомнительным.
И вот огромный, раздувшийся Афанасий Шеншин садится в гигантскую карету, едет ярко освещенными улицами Москвы, останавливается возле Университета, открывает окно и смачно плюет в его сторону. И попадает.
Это я все к чему?
А вот к чему!
Ситуация с недавней истерией вокруг «Эха Москвы» напомнила мне именно это.
Мы сейчас часто ведем себя как Фет, плюющий на свой Университет.